Бахарев согласился. Они оба вышли из ресторана, и Николай торжественно объявил поджидавшей его Марине:
— Синьорита проследует до своего палаццо под интернациональным эскортом, после чего мужчины отправятся пить коктейль и продолжат свою беседу.
Марина с тревогой и удивлением посмотрела на Бахарева, снисходительно улыбнулась Зильберу, и они молча зашагали по аллеям выставки. Надсадно гудел ветер, небо заволокло тучами, и первые капли надвигающегося дождя окропили землю. Зильбер раскрыл зонт, протянул его Марине, она поблагодарила и отказалась. Бахарев, наблюдавший эту сцену, не мог обратить внимания на то, каким ледяным холодом повеяло от дочери Эрхарда.
Они сели в такси и через двадцать минут были у дома Марины. В пути она не проронила ни слова и так же молча вышла из машины, на прощание буркнув Зильберу что-то похожее на “ауфвидерзеен”. Зильбер остался сидеть в такси, а Бахарев выскочил, чтобы проводить Марину к подъезду. Николай попытался как-то отшутиться, шаркнул ногой, поцеловал ручку, но, когда их взгляды встретились, он понял: не место для шуток. Она стояла перед ним серьезная и печальная. Сейчас она не могла ничего сказать Николаю. Смогла только вполголоса промолвить: “Коля, я хочу, чтобы ты оставил гостя и пришел ко мне. Мамы нет дома, мне грустно и тяжко…”
— Мы недолго задержимся, Марина. Мужской разговор. Ваш покорный слуга через час-другой будет у ваших ног…
Марина скорее прошептала, чем сказала:
— Не уходи, умоляю тебя. Попрощайся с ним. Не надо…
Он ничего не ответил. Повернулся, и шагнул в темноту, туда, где стояла машина с господином Зильбером.
В тот вечер Марина не дождалась Николая. “Мужской разговор” затянулся до полуночи.
Птицын тщательно изучал отчет об этом “разговоре”. Для него было все важно — и интонация Зильбера, и то, как быстро турист реагировал на ответы Бахарева… Николай с тревогой вглядывался в лицо Александра Порфирьевича: “Ну как, справился?” Судя по выражению лица шефа, тот был доволен: разговор получился именно таким, каким замышлял его Птицын. Бахарев с честью вышел из трудного положения, блестяще выполнил все полученные им инструкции.
Есть основания полагать, что Зильбер проявляет большой интерес к Бахареву, его “возможностям”, “литературным связям”, “взглядам”. В споры на самые разные темы — социалистический реализм, критерии литературы и кинематографа, молодежь и демократия, отцы и дети, гуманизм и диктатура, — споры, в которых Бахарев предстал перед разведчиком эрудированным литератором, нет-нет да и вплетались какие-то недомолвки, неопределенные замечания Николая: “Об этом стоит подумать… Возможно, в сказанном вами есть зерно истины…” Птицын понимал: разведчика должны были устроить даже те маленькие лазейки, которые оставлял этот пока еще не очень понятный ему молодой человек, с не очень стандартными — с точки зрения Зильбера — взглядами на жизнь.
— Над чем вы сейчас работаете, что пишете? — поинтересовался Зильбер.
— Заканчиваю повесть о молодежи. Думаю, что получится острая вещь. Конфликт отцов и детей. В семье советского работника растут эгоисты, себялюбцы. Любимые их слова — “дай”, “мое”, “хочу”, “не хочу”. Растут домашние идолы, которым все поклоняются. Включая отца. Он бессилен. Он пытался урезонить старшего сына, а тот ему отрезал: “Ты не лучше нас…”
Бахарев развивает на ходу придуманный сюжет и видит, с каким вниманием слушает его турист. Зильбер попыхивает сигарой и спрашивает:
— То есть ситуация, взятая из жизни?
— Да, и в нашей жизни такое бывает.
— Вы думаете, что вашу повесть опубликуют?
— Хочу надеяться. Возможно, что придется потратить немало энергии в поисках снисходительного редактора.
— В этих поисках вы можете рассчитывать на помощь прогрессивных людей, где бы они ни жили…
Бахарев сделал вид, что не понял, на что намекает гость, и снова повел разговор о молодежи, о студентах. Зильбер охотно подхватил эстафету:
— О, это есть отчаянные бунтари… И у нас и у вас. Вы, вероятно, слышали о них?
— Я читал об одном таком лидере молодых бунтарей. Он, кажется, ваш соотечественник. У него есть очень оригинальное кредо: “Насилие — это есть радость”. Его программа — коктейль из идей Сен-Симона и Бакунина, — заметил Бахарев. — Но если говорить о главном в его кредо, то это антикоммунизм.
— Вы есть слишком прямолинейный, господин Бахарев… Вы есть немного резкий в своих суждениях. Антикоммунизм — это есть формула пропаганды.
— Зачем же такие тривиальные слова! Ведь вы тоже занимались пропагандой, господин Зильбер, когда говорили мне о свободах стран Запада, о законах свободного общества… Я не юрист, я литератор. Но, работая над повестью, я знакомился с некоторыми материалами, касающимися британского правосудия… В Англии на основании так называемого закона об “официальных секретах” человека могут упрятать в тюрьму только за то, что он взял в руки без разрешения документы, представляющие “собственность правительства”. А в моей стране для обвинения надо установить фактическую передачу материалов иностранной разведке… Да, да — фактическую… Я наводил соответствующие справки… И тогда юристы подбросили мне еще одну любопытную для литератора деталь: британское правосудие может посадить человека в тюрьму лишь за преступное намерение, а советский суд — за конкретные, доказанные деяния… Я это так, к слову… Я понимаю, что вас меньше всего интересуют нормы советского уголовного права и, конечно, еще меньше те из норм, которые карают за шпионаж. Это я все говорю к вопросу о пропаганде.